Исторический материал. Святослав, Великий Князь Киевский, Полководец. ПравоСлавие

 

 

Библиотека Кольца Неоправославие.

Неоправославие       Ведотерика       Росичи       Библиотека     Форум

Сайт обновляется ежемесячно. Читатели, присылайте материалы для размещения.

 Напишите мне: neopravoslavie(собачка)mail(точка)ru
Собиратель.

Разделы библиотеки:

Серия Славия

Цикл прозрение

Слово иудеям

Слово священникам

Книги христиан

Цикл познание

Цикл Русский Дух

Былины, сказки

Хорошие книги

Пишут читатели


Здесь русский дух. Здесь Русью пахнет.

ЦИКЛ РУССКИЙ ДУХ

Борис Полевой.

Повесть о настоящем человеке

Реальная история случившаяся в Великую Отечественную Войну, Русский летчик, Алексей Маресьев (в повести его фамилия изменена на Мересьев) был сбит над захваченной врагом территорией и восемнадцать суток по снегу с ранеными ногами выползал к линии фронта. Потом с ампутированными обеими ногами, упорно тренируясь на протезах, смог вернуться в истребительную авиацию и как летчик - истребитель, снова бить врага пришедшего покорить Русь.

0  1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 18  19

20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34 

35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45 

46  47  48  49  50 51  52  53  54

Оглавление

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава 2

Так называемая "полковничья" палата помещалась во втором этаже в
конце коридора. Окна ее выходили на юг и на восток, и поэтому солнце
кочевало по ней весь день, постепенно перемещаясь с одних коек на
другие. Это была сравнительно небольшая комната. Судя по темным
пятнам, сохранившимся на паркете, стояли в ней до войны две кровати,
две тумбочки и круглый стол посредине. Теперь здесь помещались четыре
койки. На одной лежал весь забинтованный, похожий на запеленатого
новорожденного раненый. Он лежал всегда на спине в смотрел из-под
бинтов в потолок пустым, неподвижным взглядом. На другой, рядом с
которой лежал Алексей, помещался подвижной человечек с морщинистым
рябым солдатским лицом, с белесыми тонкими усиками, услужливый и
разговорчивый.
Люди в госпитале быстро знакомятся. К вечеру Алексей уже знал, что
рябой - сибиряк, председатель колхоза, охотник, а по военной профессии
снайпер, и снайпер удачливый. Со дня знаменитых боев под Ельней, когда
он в составе своей Сибирской дивизии, в которой вместе с ним служили
два его сына и зять, включился в войну, он успел, как он выражался,
"нащелкать" до семидесяти немцев. Был он Герой Советского Союза, и,
когда назвал Алексею свою фамилию, тот с интересом оглядел его
невзрачную фигурку. Фамилия эта в те дни была широко известна в армии.
Большие газеты даже посвятили снайперу передовые. Все в госпитале - и
сестры, и врач-ординатор, и сам Василий Васильевич - называли его
уважительно Степаном Ивановичем.
Четвертый обитатель палаты, лежавший в бинтах, за весь день ничего
о себе не сказал. Он вообще не произнес ни слова, но Степан Иванович,
все на свете знавший, потихоньку рассказал Мересьеву его историю.
Звали того Григорий Гвоздев. Он был лейтенант танковых войск и тоже
Герой Советского Союза. В армию он пришел из танкового училища и
воевал с первых дней войны, приняв первый бой на границе, где-то у
Брест-Литовской крепости. В известном танковом сражении под Белостоком
он потерял свою машину. Тут же пересел на другой танк, командир
которого был убит, и с остатками танковой дивизии стал прикрывать
войска, отступавшие к Минску. В бою на Буге он потерял вторую машину,
был ранен, пересел на третью и, заменив погибшего командира, принял на
себя командование ротой. Потом, очутившись в немецком тылу, он создал
кочующую танковую группу из трех машин и с месяц бродил с ней по
глубоким немецким тылам, нападая на обозы и колонны. Он заправлялся
горючим, довольствовался боеприпасами и запасными частями на полях
недавних сражений. Здесь, по зеленым лощинам у большаков, в лесах и
болотах, в изобилии и без всякого присмотра стояли подбитые машины
любых марок.
Родом он был из-под Дорогобужа. Когда из сводок Советского
Информбюро, которые аккуратно принимали на рацию командирской машины
танкисты, Гвоздев узнал, что линия фронта подошла к родным его местам,
он не вытерпел, взорвал три своих танка и с бойцами, которых у него
уцелело восемь человек, стал пробираться лесами.
Перед самой войной ему удалось побывать дома, в маленькой
деревеньке на берегу извилистой луговой речки. Мать его, сельская
учительница, тяжело заболела, и отец, старый агроном, член областного
Совета депутатов трудящихся, вызвал сына из армии.
Гвоздев вспоминал деревянный приземистый домик у школы, мать,
маленькую, исхудалую, беспомощно лежавшую на старом диване, отца в
чесучовом, старинного покроя пиджаке, озабоченно покашливавшего и
пощипывавшего седую бородку возле ложа больной, и трех
сестер-подростков, маленьких, чернявых, очень похожих на мать.
Вспоминал сельскую фельдшерицу Женю - тоненькую, голубоглазую, которая
проводила его на подводе до самой станции и которой он обещал каждый
день писать письма. Пробираясь, как зверь, по вытоптанным полям, по
сожженным, пустым деревням Белоруссии, обходя города и избегая
проезжих дорог, он тоскливо гадал, что увидит в маленьком родном доме,
удалось ли его близким уйти и что с ними стало, если они не ушли.
То, что Гвоздев увидел на родине, оказалось страшнее самых мрачных
предположений. Он не нашел ни домика, ни родных, ни Жени, ни самой
деревни. У полоумной старухи, которая, приплясывая и бормоча, что-то
варила в печке, стоявшей среди черных пепелищ, он разузнал, что, когда
подходили немцы, учительнице было очень худо и что агроном с девочками
не решились ни увезти, ни покинуть ее. Гитлеровцы узнали, что в
деревне осталась семья члена областного Совета депутатов трудящихся.
Их схватили и в ту же ночь повесили на березе возле дома, а дом
зажгли. Женю, которая побежала к самому главному немецкому офицеру
просить за семью Гвоздева, будто бы долго мучили, будто домогался ее
офицер, и что уж там произошло, старуха не знала, а только вынесли
девушку из избы, где жил офицер, на вторые сутки, мертвую, и два дня
лежало ее тело у реки. А деревня сгорела всего пять дней назад, и
спалили ее немцы за то, что кто-то ночью зажег их бензоцистерны,
стоявшие на колхозной конюшне.
Старуха отвела танкиста на пепелище дома и показала старую березу.
На толстом суку в детстве висели его качели. Теперь береза засохла, и
на убитом жаром суку ветер покачивал пять веревочных обрезков.
Приплясывая и бормоча про себя, старуха повела Гвоздева на
реку и показала место, где лежало тело девушки, которой он обещал
писать каждый день, да так потом ни разу и не собрался. Он постоял
среди шелестевшей осоки, потом повернулся и пошел к лесу, где ждали
его бойцы. Он не сказал ни слова, не проронил ни одной слезы.
В конце июня, во время наступления армии генерала Конева на
Западном фронте, Григорий Гвоздев вместе со своими бойцами пробился
через немецкий фронт. В августе он получил новую машину, знаменитую
Т-34, и до зимы успел прослыть в батальоне человеком "без меры". Про
него рассказывали, о нем писали в газетах истории, казавшиеся
невероятными, но происходившие на самом деле. Однажды, посланный в
разведку, он на своей машине ночью на полном газу проскочил немецкие
укрепления, благополучно пересек минное поле, стреляя и сея панику,
прорвался в занятый немцами городок, зажатый в полукольцо частями
Красной Армии, и вырвался к своим на другом конце, наделав немцам
немало переполоху. В другой раз, действуя в подвижной группе в
немецком тылу, он, выскочив из засады, ринулся на немецкий гужевой
обоз, давя гусеницами солдат, лошадей и подводы.
Зимой во главе небольшой танковой группы он атаковал гарнизон
укрепленной деревни у Ржева, где помещался маленький оперативный штаб
противника. Еще у околицы, когда танки проходили оборонительную
полосу, в его машину угодила ампула с горючей жидкостью. Чадное,
душное пламя окутало танк, но экипаж его продолжал бороться. Точно
гигантский факел, несся танк по деревне, стреляя из всего своего
бортового оружия, маневрируя, настигая и гусеницами давя бегущих
немецких солдат. Гвоздев и экипаж, который он подобрал из людей,
выходивших вместе с ним из окружения, знали, что они вот-вот должны
погибнуть от взрыва бака или боеприпасов. Они задыхались в дыму,
обжигались о накалявшуюся броню, одежда уже тлела на них, но они
продолжали драться. Тяжелый снаряд, разорвавшийся под гусеницами
машины, опрокинул танк, и то ли взрывной волной, то ли поднятыми
песком и снегом сбило с него пламя. Гвоздева вынули из машины
обгоревшим. Он сидел в башне рядом с убитым стрелком, которого заменил
в бою...
Второй месяц уже находился танкист на грани жизни и смерти, без
надежды поправиться, ничем не интересуясь и иной раз не произнеся за
сутки ни одного слова.
Мир тяжелораненых обычно ограничен стенами их госпитальной палаты.
Где-то за пределами этих стен идет война, вершатся великие и малые
события, бурлят страсти, и каждый день накладывает какой-то новый
штришок на душу человека. В палату "тяжелых" жизнь внешнего мира не
впускают, и бури за стенами госпиталя доходят сюда только отдаленными
и глухими отголосками. Палата поневоле жила своими маленькими
событиями. Муха, сонная и пыльная, появившаяся неизвестно откуда на
отогретом дневным солнцем стекле, - происшествие. Новые туфли с
высокими каблуками, которые надела сегодня палатная сестра Клавдия
Михайловна, собиравшаяся прямо из госпиталя в театр, - новость. Компот
из чернослива, поданный на третье вместо всем надоевшего урюкового
киселя, - тема для беседы.
И то всегдашнее, что заполняло для "тяжелого" томительно медленные
госпитальные дни, что приковывало к себе его мысли, была его рана,
вырвавшая его из рядов бойцов, из трудной боевой жизни и бросившая
сюда, на эту вот мягкую и удобную, но сразу уже опостылевшую койку. Он
засыпал с мыслью об этой ране, опухоли или переломе, видел их во сне
и, проснувшись, сейчас же лихорадочно старался узнать, убавилась ли
опухоль, сошла ли краснота, повысилась или понизилась температура. И
как в ночной тишине настороженное ухо склонно вдесятеро преувеличивать
каждый шорох, так и тут эта постоянная сосредоточенность на своем
недуге делала раны еще более болезненными и заставляла даже самых
твердых и волевых людей, спокойно смотревших в бою в глаза смерти,
пугливо улавливать оттенки в голосе профессора и с замиранием сердца
угадывать по лицу Василия Васильевича его мнение о ходе болезни.
Кукушкин много и сердито брюзжал. Ему все казалось, что шины
наложены не так, что они слишком зажаты и что от этого кости срастутся
неправильно и их придется ломать. Гриша Гвоздев молчал, погруженный в
унылое полузабытье. Но нетрудно было заметить, с каким взволнованным
нетерпением осматривает он свое багрово-красное, увешанное лохмотьями
обгорелой кожи тело, когда Клавдия Михайловна, меняя ему повязки,
горстями бросает вазелин на его раны, и как он настораживается, когда
слышит разговор врачей. Степан Иванович, единственный в палате, кто
мог передвигаться, правда согнувшись кочергой и цепляясь за спинки
кроватей, постоянно смешно и сердито бранил настигшую его "дуру бомбу"
и вызванный контузией "растреклятый радикулит".
Мересьев тщательно скрывал свои переживания, делал вид, что его не
интересуют разговоры врачей. Но всякий раз, когда они разбинтовывали
для электризации и он видел, как медленно, но неуклонно ползет вверх
по подъему предательская багровая краснота, глаза его расширялись от
ужаса.
Характер у него был беспокойным, мрачным. Неловкая шутка товарища,
складка на простыне, щетка, упавшая из рук у старой сиделки, вызывали
в нем вспышки гнева, которые он с трудом подавлял. Правда, строгий,
медленно увеличивающийся рацион отличной госпитальной пищи быстро
восстанавливал его силы, и во время перевязок или облучения худоба его
не вызывала уже больше испуганных взглядов молоденьких практиканток.
Но с той же быстротой, с какой крепнул организм, становилось хуже его
ногам. Краснота перевалила уже подъем и расползалась по щиколоткам.
Пальцы совершенно потеряли чувствительность, их кололи булавками, и
булавки эти входили в тело, не вызывая боли. Распространение опухоли
удалось приостановить каким-то новым способом, носившим странное
название "блокада". Но боль росла. Она становилась совершенно
нестерпимой. Днем Алексей тихо лежал, уткнувшись лицом в подушку.
Ночью Клавдия Михайловна впрыскивала ему морфий.
Все чаще и чаще в разговорах врачей звучало теперь страшное слово
"ампутация". Василий Васильевич иногда останавливался у койки
Мересьева, спрашивал:
- Ну как, ползун, мозжит? Может, отрезать, а? Чик - и к стороне.
Алексей весь холодел и сжимался. Стиснув зубы, чтобы не закричать,
он только мотал головой, и профессор сердито бормотал.
- Ну, терпи, терпи - твое дело. Попробуем еще вот это. - И делал
новое назначение.
Дверь за ним закрывалась, стихали в коридоре шаги обхода, а
Мересьев лежал с закрытыми глазами и думал: "Ноги, ноги, ноги мои!.."
Неужели остаться без ног, калекой на деревяшках, как старый перевозчик
дядя Аркаша в родном его Камышине! Чтобы при купанье так же, как тот,
отстегивать и оставлять на берегу деревяшки, а самому на руках,
по-обезьяньи лезть в воду...
Эти переживания усугублялись еще одним обстоятельством. В первый же
день в госпитале он прочел письма из Камышина. Маленькие треугольнички
матери, как и все вообще материнские письма, были коротки, наполовину
состояли из родственных поклонов и успокоительных заверений в том, что
дома все слава богу и что он, Алеша, о ней может не беспокоиться, а
наполовину - из просьб беречь себя, не студиться, не мочить ног, не
лезть туда, где опасно, остерегаться коварства врага, о котором мать
достаточно наслышана от соседок. Письма эти по содержанию были все
одинаковы, и разница в них была только в том, что в одном мать
сообщала, как попросила соседку помолиться за воина Алексея, хотя сама
в бога не верит, но все же на всякий случай, - а вдруг что-нибудь там
да есть; в другом - беспокоилась о старших братьях, сражавшихся где-то
на юге и давно не писавших, а в последнем писала, что видела во сне,
будто на волжское половодье съехались к ней все сыны, будто вернулись
они с удачной рыбалки вместе с покойником-отцом и она всех угощала
любимым семейным лакомством - пирогом с визигой, - и что соседки
истолковали этот сон так: кто-нибудь из сыновей должен обязательно
приехать домой с фронта. Старуха просила Алексея попытать начальство,
не отпустят ли его домой хоть на денек.
В синих конвертах, надписанных крупным и круглым ученическим
почерком, были письма от девушки, с которой Алексей вместе учился в
ФЗУ. Звали ее Ольгой. Она работала теперь техником на Камышинском
лесозаводе, где в отрочестве работал и он токарем по металлу. Девушка
эта была не только другом детства. И письма от нее были необычные,
особенные. Недаром читал он их по нескольку раз, возвращался к ним
снова и снова, ища за самыми простыми строчками какой-то иной, не
вполне понятный ему самому, радостный, скрытый смысл.
Писала она, что хлопот у нее полон рот, что теперь и ночевать домой
она не ходит, чтобы не терять времени, а спит тут же, в конторе, что
завода своего теперь Алексей, пожалуй, и не узнал бы и что поразился
бы и сошел бы с ума от радости, если бы догадался, что они сейчас
производят. Между прочим писала, что в редкие выходные, которые
случаются у нее не чаще раза в месяц, бывает она у его матери, что
чувствует себя старушка неважно, так как от старших братьев - ни слуху
ни духу, что живется матери туго, в последнее время она стала сильно
прихварывать. Девушка просила почаще и побольше писать матери и не
волновать ее дурными вестями, так как он для нее теперь, может быть,
единственная радость.
Читая и перечитывая письма Оли, Алексей раскусил материнскую
хитрость со сном. Он понял, как ждет его мать, как надеется на него, и
понял также, как страшно потрясет он их обеих, сообщив о своей
катастрофе. Долго раздумывал он, как ему быть, и не хватило духу
написать домой правду. Он решил подождать и написал обеим, что живет
хорошо, перевели его на тихий участок, а чтобы оправдать перемену
адреса, сообщил для пущего правдоподобия, что служит теперь в тыловой
части и выполняет специальное задание и что, по всему видать,
проторчит он в ней еще долго.
И вот теперь, когда в беседах врачей все чаще и чаще звучало слово
"ампутация", ему становилось страшно. Как он калекой приедет в
Камышин? Как он покажет Оле свои культяпки? Какой страшный удар
нанесет он своей матери, растерявшей на фронтах всех сыновей и
ожидающей домой его, последнего! Вот о чем думал он в томительно
тоскливой тишине палаты, слушая, как сердито стонут матрасные пружины
под беспокойным Кукушкиным, как молча вздыхает танкист и как барабанит
пальцами по стеклу согнутый в три погибели Степан Иванович, проводящий
все дни у окна.
"Ампутация? Нет, только не это! Лучше смерть... Какое холодное,
колючее слово! Ампутация! Да нет же, не быть тому!" - думал Алексей.
Страшное слово даже снилось ему в виде какого-то стального,
неопределенных форм паука, раздиравшего его острыми, коленчатыми
ногами.

 

Предыдущая - Следующая

Главная

Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru be number one Яндекс цитирования