Исторический материал. Святослав, Великий Князь Киевский, Полководец. Библиотека ПравоСлавие

 

 

Библиотека Кольца Неоправославие.

Неоправославие       Ведотерика       Росичи       Библиотека     Форум

Сайт обновляется ежемесячно. Читатели, присылайте материалы для размещения.

 Напишите мне: neopravoslavie(собачка)mail(точка)ru
Собиратель.

Разделы библиотеки:

Серия Славия

Цикл прозрение

Слово иудеям

Слово священникам

Книги христиан

Цикл познание

Цикл Русский Дух

Былины, сказки

Хорошие книги

Пишут читатели


Здесь русский дух. Здесь Русью пахнет.

ЦИКЛ РУССКИЙ ДУХ

Борис Полевой.

Повесть о настоящем человеке

Реальная история случившаяся в Великую Отечественную Войну, Русский летчик, Алексей Маресьев (в повести его фамилия изменена на Мересьев) был сбит над захваченной врагом территорией и восемнадцать суток по снегу с ранеными ногами выползал к линии фронта. Потом с ампутированными обеими ногами, упорно тренируясь на протезах, смог вернуться в истребительную авиацию и как летчик - истребитель, снова бить врага пришедшего покорить Русь.

0  1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 18  19

20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34 

35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45 

46  47  48  49  50 51  52  53  54

Оглавление

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава 9

У окошка, выходящего на восток, ветка тополя уже выбросила
бледно-желтые клейкие листочки; из-под них выбились мохнатые красные
сережки, похожие на жирных гусениц. По утрам листочки эти сверкали на
солнце и казались вырезанными из компрессной бумаги. Они сильно и
терпко пахли солоноватым молодым запахом, и аромат их, врываясь в
открытые форточки, перебивал госпитальный дух.
Воробьи, прикормленные Степаном Ивановичем, совершенно обнаглели.
"Автоматчик" по случаю весны обзавелся новым хвостом и стал еще более
суетлив и драчлив. По утрам птицы устраивали на карнизе столь шумные
сборища, что убиравшая палату сиделка, не вытерпев, с ворчаньем лезла
на окно и, высунувшись в форточку, сгоняла их тряпкой.
Лед на Москве-реке прошел. Пошумев, река успокоилась, вновь легла в
берега, покорно подставив могучую спину пароходам, баржам, речным
трамваям, которые в те тяжелые дни заменяли поредевший автотранспорт
столицы. Вопреки мрачному предсказанию Кукушкина, никого в сорок
второй не смыло половодьем. У всех, за исключением Комиссара, дела шли
хорошо, и только и разговоров было что о выписке.
Первым покинул палату Степан Иванович. За день до этого он бродил
по госпиталю тревожный, радостно возбужденный. Ему не сиделось на
месте. Потолкавшись по коридору, он возвращался в палату, присаживался
у окна, начинал что-нибудь мастерить из хлебного мякиша, но сейчас же
срывался и снова убегал. Только под вечер, под самые сумерки, он стих,
уселся на подоконник и глубоко задумался, вздыхая и охая. Это был час
процедур, в палате оставалось трое: Комиссар, молча следивший взглядом
за Степаном Ивановичем, да Мересьев, старавшийся во что бы то ни стало
уснуть.
Было тихо. Вдруг Комиссар заговорил чуть слышно, повернув голову к
Степану Ивановичу, - его силуэт вырисовывался на позлащенном закатом
окне:
- А в деревне сейчас сумерки, тихо-тихо. Талой землей, отопревшим
навозом, дымком пахнет. Корова в хлеву подстилкой шуршит, беспокоится:
телиться ей время. Весна... А как они, бабы-то, успели ль по полю
навоз раскинуть? А семена, а упряжь в порядке ли?
Мересьеву показалось, что Степан Иванович даже не с удивлением, а
со страхом посмотрел на улыбающегося Комиссара.
- Колдун вы, товарищ полковой комиссар, что ли, чужие думки
угадываете... Да-а-а, бабы, они, конечно, деловые, это верно. Однако ж
бабы, черт его знает, как они там без нас... Действительно.
Помолчали. На реке гукнул пароход, и крик его весело прокатился по
воде, мечась между гранитными берегами.
- А как думаешь: скоро война кончится? - спросил Степан Иванович
почему-то шепотом. - К сенокосу не кончится?
- А что тебе? Год твой не воюет, ты доброволец, свое отвоевал. Вот
и просись, отпустят, будешь бабами командовать, в тылу тоже деловой
человек не лишний, а? Как, борода?
Комиссар с ласковой улыбкой смотрел на старого солдата. Тот
спрыгнул с подоконника, взволнованный и оживленный.
- Отпустят? А? Вот я тоже располагаю, должны бы. Ведь вот думаю
сейчас: нешто в комиссию заявить? И верно, три войны -
империалистическую отгрохал, гражданскую всю как есть прошел, да и
этой хватил. Можа, и хватит, а? Как посоветуешь, товарищ полковой
комиссар?
- Так и пиши в заявлении: отпустите, мол, к бабам в тыл, а другие
пускай меня от немца защищают! - не стерпев, крикнул со своей койки
Мересьев.
Степан Иванович виновато посмотрел на него, а Комиссар сердито
поморщился:
- Чего тебе советовать, Степан Иванович, сердца своего спроси, оно
у тебя русское, оно подскажет.
На следующий день Степан Иванович выписался. Переодевшись в свое,
военное, он пришел в палату прощаться. Маленький, в старой,
вылинявшей, добела застиранной гимнастерке, туго перехваченной поясом
и так заправленной, что не было на ней ни одной складки, он казался
моложе лет на пятнадцать. На груди у него сверкали начищенные до
ослепительного блеска Звезда Героя, орден Ленина и медаль "За отвагу".
Халат он набросил на плечи, как плащ-палатку. Распахиваясь, халат не
скрывал его солдатского величия. И весь Степан Иванович, от кончика
стареньких кирзовых сапог и до тонких усиков, которые он смочил и
молодцевато, "шильцем", подкрутил вверх, смахивал на бравого
российского воина с рождественской открытки времен войны 1914 года.
Солдат подходил к каждому товарищу по палате и прощался, называя
его по званию и отщелкивая при этом каблуками с таким усердием, что на
него было весело смотреть.
- Разрешите попрощаться, товарищ полковой комиссар! - отрубил он с
особым удовольствием у крайней койки.
- До свиданья, Степа. Счастливо. - И Комиссар, преодолев боль,
сделал движение ему навстречу.
Солдат упал на колени, обнял его большую голову, и они по русскому
обычаю поцеловались трижды.
- Поправляйся, Семен Васильевич, дай тебе бог здоровья и долгих
лет, золотой ты человек! Отец нас так не жалел, век помнить буду... -
растроганно бормотал солдат.
- Ступайте, ступайте, Степан Иванович, его вредно волновать, -
твердила Клавдия Михайловна, дергая солдата за руку.
- И вам, сестрица, спасибо за ласку и заботу вашу, - торжественно
обратился к ней Степан Иванович и отвесил ей полновесный земной
поклон. - Ангел вы наш советский, вот вы кто...
Совершенно смущенный, не зная, что еще сказать, он стал пятиться к
двери.
- А куда же писать тебе, в Сибирь, что ли? - с улыбкой спросил
Комиссар.
- Да уж что там, товарищ полковой комиссар! Известно, куда солдату
в войну пишут, - ответил смущенно Степан Иванович и, еще раз
поклонившись земно, теперь уже всем, скрылся за дверью.
И стало в палате сразу тихо и пустовато. Потом заговорили о своих
полках, о своих товарищах, о больших, ожидающих их боевых делах. Все
поправлялись, и это были теперь не мечты, а деловые разговоры.
Кукушкин уже ходил по коридорам, придираясь к сестрам, посмеиваясь над
ранеными, уже ухитрился перессориться со многими из ходячих больных.
Танкист тоже поднимался теперь с койки и, останавливаясь перед
коридорным зеркалом, подолгу рассматривал свое лицо, шею, плечи, уже
разбинтованные и заживающие. Чем оживленнее становилась его переписка
с Анютой, чем глубже вникал он в ее учебные дела, тем тревожнее
рассматривал он свое лицо, обезображенное ожогом. В сумерки или в
полутемной комнате оно было хорошо, даже, пожалуй, красиво: тонкого
рисунка, с высоким лбом, с маленьким, чуть горбатым носом, с черными
короткими усиками, отпущенными в госпитале, с упрямым выражением
свежих юношеских губ; но при ярком свете становилось заметным, что
кожа была покрыта шрамами и стянута около них. Когда он волновался или
возвращался распаренный из водолечебницы, рубцы эти безобразили его
совершенно, и, посмотрев на себя в зеркало в такую минуту, Гвоздев
готов был плакать.
- Ну, чего ты киснешь? В киноартисты, что ли, собрался? Коли она,
эта твоя, настоящая, так ее это не испугает, а коли испугает, -
значит, дура, и катись она тогда к чертям собачьим! Скатертью дорога,
настоящую найдешь, - утешал Мересьев.
- Все бабы такие, - вставил Кукушкин.
- И ваша мать? - спросил Комиссар; Кукушкина, единственного во всей
палате, он величал на "вы".
Трудно даже передать, какое впечатление этот спокойный вопрос
произвел на лейтенанта. Кукушкин вскинулся на койке, свирепо сверкнул
глазами и побледнел так, что лицо его стало белее простыни.
- Ну вот видите, значит, бывают на свете и хорошие, - примирительно
сказал Комиссар. - Почему же Грише не повезет? В жизни, хлопцы, так и
бывает: по что пойдешь, то и найдешь.
Словом, вся палата оживала. Только Комиссару становилось все хуже.
Он жил на морфии, на камфаре, и от этого иной раз по целым суткам
беспокойно дергался на койке в состоянии наркотического полузабытья. С
уходом Степана Ивановича он как-то особенно подался. Мересьев попросил
переставить свою койку поближе к Комиссару, чтобы помочь ему в случае
надобности. Его все больше и больше тянуло к этому человеку.
Алексей понимал, что жизнь без ног будет несравнимо тяжелей и
сложней, чем у остальных людей, и его инстинктивно тянуло к человеку,
который, несмотря ни на что, умел по-настоящему жить и, невзирая на
свою немощь, как магнит притягивал к себе людей. Теперь Комиссар все
реже и реже выходил из состояния тяжелого полузабытья, но в моменты
просветления он был прежним.
Как-то поздним вечером, когда госпиталь затих и в его помещениях
воцарилась тяжелая тишина, нарушаемая лишь глухими стонами, храпом и
бредом, чуть слышно доносившимися из палат, в коридоре послышались
знакомые тяжелые, громкие шаги. Мересьеву сквозь стеклянную дверь был
виден весь слабо освещенный затемненными лампами коридор с фигурой
дежурной сестры, сидевшей в дальнем конце у столика и вязавшей
нескончаемую кофту. В конце коридора показалась высокая фигура Василия
Васильевича. Он медленно шел, заложив руки за спину. Сестра вскочила
было при его приближении, но он досадливо отмахнулся от нее. Халат у
него был не застегнут, шапочки на голове не было, пряди густых
седоватых волос свешивались ему на лоб.
- Вася идет, - шепнул Мересьев Комиссару, которому он только что
излагал свой проект протеза особой конструкции.
Василий Васильевич точно споткнулся и стал, опираясь рукой о стену,
что-то бормоча под нос, потом оттолкнулся от стены и вошел в сорок
вторую. Он остановился посреди палаты и начал тереть лоб, точно
пытаясь вспомнить что-то. От него пахло спиртом.
- Присаживайтесь, Василий Васильевич, посумерничаем, - предложил
Комиссар.
Нетвердым шагом, подволакивая ноги, профессор подошел к его
кровати, сел так, что застонали прогнувшиеся пружины, потер руками
виски. Он и раньше не раз во время обходов задерживался возле
Комиссара потолковать о ходе военных дел. Он заметно отличал Комиссара
среди больных, и в этом ночном визите не было, собственно, ничего
странного. Но Мересьев почему-то почувствовал, что между этими людьми
может произойти какой-то особый разговор, при котором не нужен третий.
Закрыв глаза, он сделал вид, что спит.
- Сегодня двадцать девятое апреля, день его рождения. Ему
исполнилось, нет, должно было исполниться тридцать шесть лет, - тихо
сказал профессор.
С большим усилием Комиссар выпростал из под одеяла огромную,
распухшую руку и положил ее на руку Василия Васильевича. И случилось
невероятное: профессор заплакал. Было невыносимо видеть, как плачет
этот большой, сильный, волевой человек. Алексей невольно втянул голову
в плечи и закрылся одеялом.
- Перед тем как ехать туда, он пришел ко мне. Он сказал, что
записался в ополчение, и спросил, кому передать дела. Он работал тут,
у меня. Я был так поражен, что даже накричал на него. Я не понимал,
зачем кандидату медицины, талантливому ученому нужно было брать
винтовку. Но он сказал - я помню это слово в слово, - он сказал мне:
"Папа, бывает время, когда кандидат медицины должен брать винтовку".
Он так сказал и опять спросил: "Кому сдавать дела?" Мне стоило только
поднять телефонную трубку - и ничего, ничего бы не случилось,
понимаете - ничего! Ведь он же заведовал у меня отделением, он работал
в военном госпитале... Ведь так?
Василий Васильевич замолчал. Было слышно, как он тяжело и хрипло
дышит.
- ...Не надо, голубчик, что вы, что вы, уберите руку, я знаю, как
вам больно шевелиться... Да, и я думал всю ночь, как быть. Вы
понимаете, мне было известно, что еще у одного человека - вы знаете, о
ком я говорю, - был сын, офицер, и его убили в первые дни войны! И вы
знаете, что сделал этот отец? Он послал на фронт второго сына, послал
летчиком-истребителем - на самую опасную воинскую специальность... Я
думал тогда об этом человеке, мне стало стыдно своих мыслей, и я не
позвонил по телефону...
- А сейчас жалеете?
- Нет. Разве это называется сожалением? Я хожу и думаю: неужели я
убийца своего единственного сына? Ведь он мог быть сейчас здесь, со
мной, и мы бы оба делали с ним очень полезные для страны дела. Ведь
это же был настоящий талант - живой, смелый, сверкающий. Он мог стать
гордостью советской медицины... если бы мне тогда позвонить!
- Вы жалеете, что не позвонили?
- О чем вы? Ах, да... Не знаю, не знаю.
- А если бы теперь все повторилось снова, вы сделали бы иначе?
Наступило молчание. Слышалось ровное дыхание спящих. Ритмично
поскрипывала кровать - очевидно, профессор в тяжелом раздумье
раскачивался из стороны в сторону, - да в батареях парового отопления
глухо постукивала вода.
- Так как же? - спросил Комиссар, и в голосе его чувствовалась
бесконечная теплота.
- Не знаю... На ваш вопрос сразу не ответишь. Не знаю, но, кажется,
повторись все сначала, я поступил бы так же. Я же не лучше, но и не
хуже других отцов... Какая это страшная вещь - война...
- И поверьте, другим отцам при страшной вести было не легче вашего.
Нет, не легче.
Василий Васильевич долго сидел молча. О чем он думал, какие мысли
ползли в эти тягучие минуты под его высоким морщинистым лбом?
- Да, вы правы, ему было не легче, и все-таки он послал второго...
Спасибо, голубчик, спасибо, родной! Эх! Что там толковать...
Он встал, постоял у койки, заботливо положил на место и закрыл руку
Комиссара, подоткнул у него одеяло и молча вышел из палаты. А ночью
Комиссару стало плохо. Вез сознания, он то начинал метаться по койке,
скрежеща зубами и громко стеная, то вдруг стихал, вытягивался, и всем
казалось, что наступил конец. Он был так плох, что Василий Васильевич,
который со дня смерти сына переехал из огромной пустой квартиры в
госпиталь, где он спал теперь на клеенчатой кушетке в маленьком своем
кабинетике, распорядился отгородить его от остальных ширмой, что
делалось обычно, как было известно, перед тем как больной отправлялся
в "пятидесятую палату".
Потом, когда с помощью камфары и кислорода пульс наладился,
дежурный врач и Василий Васильевич ушли досыпать остаток ночи; за
ширмой осталась только Клавдия Михайловна, встревоженная и
заплаканная. Мересьев тоже не спал, со страхом думая: "Неужели это
конец?" А Комиссар все мучился. Он метался и в бреду вместе со стоном
упрямо, хрипло выговаривал какое-то слово, и показалось Мересьеву, что
он требует:
- Пить, пить, да пить же!
Клавдия Михайловна вышла из-за ширмы и дрожащими руками налила воды
в стакан.
Но больной воды не принял, стакан напрасно стучал о его зубы, вода
плескалась на подушку, а Комиссар упорно, то прося, то требуя, то
приказывая, произносил все то же слово. И вдруг понял Мересьев, что
слово это не "пить", а "жить", что в крике этом бессознательно бунтует
против смерти все существо могучего человека.
Потом Комиссар стих и открыл глаза.
- Слава богу! - прошептала Клавдия Михайловна и с облегчением стала
свертывать ширму.
- Не надо, оставьте, - остановил ее голос Комиссара. - Не надо,
сестренка, так нам уютнее, и плакать не надо: и без вас на свете
слишком сыро... Ну, что вы, советский ангел!.. Как жалко, что ангелов,
даже таких, как вы, встречаешь только на пороге... туда.

 

Предыдущая - Следующая

Главная

Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru be number one Яндекс цитирования